Anno Domini

Опубликовано в Стихотворения и поэмы


      М. Б.

      Провинция справляет Рождество.
      Дворец Наместника увит омелой,
      и факелы дымятся у крыльца.
      В проулках -- толчея и озорство.
      Веселый, праздный, грязный, очумелый
      народ толпится позади дворца.

      Наместник болен. Лежа на одре,
      покрытый шалью, взятой в Альказаре,
      где он служил, он размышляет о
      жене и о своем секретаре,
      внизу гостей приветствующих в зале.
      Едва ли он ревнует. Для него

      сейчас важней замкнуться в скорлупе
      болезней, снов, отсрочки перевода
      на службу в Метрополию. Зане
      он знает, что для праздника толпе
      совсем не обязательна свобода;
      по этой же причине и жене

      он позволяет изменять. О чем
      он думал бы, когда б его не грызли
      тоска, припадки? Если бы любил?
      Невольно зябко поводя плечом,
      он гонит прочь пугающие мысли.
      ...Веселье в зале умеряет пыл,

      но все же длится. Сильно опьянев,
      вожди племен стеклянными глазами
      взирают в даль, лишенную врага.
      Их зубы, выражавшие их гнев,
      как колесо, что сжато тормозами,
      застряли на улыбке, и слуга

      подкладывает пищу им. Во сне
      кричит купец. Звучат обрывки песен.
      Жена Наместника с секретарем
      выскальзывают в сад. И на стене
      орел имперский, выклевавший печень
      Наместника, глядит нетопырем...

      И я, писатель, повидавший свет,
      пересекавший на осле экватор,
      смотрю в окно на спящие холмы
      и думаю о сходстве наших бед:
      его не хочет видеть Император,
      меня -- мой сын и Цинтия. И мы,

      мы здесь и сгинем. Горькую судьбу
      гордыня не возвысит до улики,
      что отошли от образа Творца.
      Все будут одинаковы в гробу.
      Так будем хоть при жизни разнолики!
      Зачем куда-то рваться из дворца --

      отчизне мы не судьи. Меч суда
      погрязнет в нашем собственном позоре:
      наследники и власть в чужих руках.
      Как хорошо, что не плывут суда!
      Как хорошо, что замерзает море!
      Как хорошо, что птицы в облаках

      субтильны для столь тягостных телес!
      Такого не поставишь в укоризну.
      Но может быть находится как раз
      к их голосам в пропорции наш вес.
      Пускай летят поэтому в отчизну.
      Пускай орут поэтому за нас.

      Отечество... чужие господа
      у Цинтии в гостях над колыбелью
      склоняются, как новые волхвы.
      Младенец дремлет. Теплится звезда,
      как уголь под остывшею купелью.
      И гости, не коснувшись головы,

      нимб заменяют ореолом лжи,
      а непорочное зачатье -- сплетней,
      фигурой умолчанья об отце...
      Дворец пустеет. Гаснут этажи.
      Один. Другой. И, наконец, последний.
      И только два окна во всем дворце

      горят: мое, где, к факелу спиной,
      смотрю, как диск луны по редколесью
      скользит и вижу -- Цинтию, снега;
      Наместника, который за стеной
      всю ночь безмолвно борется с болезнью
      и жжет огонь, чтоб различить врага.

      Враг отступает. Жидкий свет зари,
      чуть занимаясь на Востоке мира,
      вползает в окна, норовя взглянуть
      на то, что совершается внутри,
      и, натыкаясь на остатки пира,
      колеблется. Но продолжает путь.

      январь 1968, Паланга



Случайное фото