Коллекционный экземпляр - (1991)

Опубликовано в Проза и эссе

      Если долго сидеть на берегу реки, можно увидеть, как мимо проплывает труп твоего врага.
      (Китайская пословица)

      I

      Учитывая бредовый характер нижеизложенного, излагать все это следовало бы на каком угодно языке, но не на английском. В моем случае, однако, единственным возможным вариантом был бы русский, источником этого бреда являющийся. Но кому нужна тавтология? Кроме того, предположения, которые я здесь собираюсь выдвинуть, в свою очередь, тоже достаточно бредовы, и будет поэтому лучше их ограничить пределами языка, обладающего репутацией аналитического. Кому охота, чтобы его прозрения были приписаны причудам языка, изобилующего флексиями? Никому. Кроме, разве, тех, кто постоянно спрашивает, на каком языке я думаю и вижу сны. Сны человеку снятся, отвечаю я, и мыслит он - мыслями. Язык становится реальностью, только когда решаешь этими вещами с кем-то поделиться. От подобного ответа дело, конечно, не движется. Тем не менее, упрямлюсь я, поскольку английский мне не родной и поскольку грамматикой его я владею не на все сто, мысли мои могут оказаться сильно искореженными. Я, разумеется, надеюсь, что этого не случится; во всяком случае, я всегда смогу отличить их от собственных снов. И хочешь верь, хочешь нет, дорогой читатель, но как раз разглагольствования подобного рода, от которых обычно мало толку, подводят нас прямо к сути нашего повествования. Ибо независимо от того, как именно его автор решит свою дилемму и на каком языке остановит выбор, сама эта способность к выбору вызывает у тебя подозрение, а подозрения -- как раз то, о чем и пойдет речь. "Да кто он такой, этот автор? -- возможно, спросишь ты. -- К чему он клонит? Уж не претендует ли он на амплуа бесплотного разума?" Но если бы, дорогой читатель, только ты один был заинтригован личностью автора, это было бы еще туда-сюда. Беда в том, что автор и сам не знает, кто он такой, -- и по той же самой причине. "Ты кто такой?" -- задает он себе вопрос на двух языках и изумляется не меньше твоего, услышав, как его собственный голос бормочет в ответ нечто вроде "да почем я знаю!" Помесь, дамы и господа! К вам обращается помесь. Или кентавр.

      II

      Лето 1991 года. Август. Это, по крайней мере, наверняка. Элизабет Тейлор в восьмой раз собирается направиться к алтарю, в данном случае -- с простым парнем польских кровей. В Милуоки задержали убийцу-рецидивиста с людоедскими склонностями: у него в холодильнике полиция нашла три сваренных вкрутую черепа. Великий Российский Попрошайка болтается в Лондоне, и камеры таращатся в его пустую, так сказать, миску. Чем больше перемен, тем больше всЈ по-прежнему. Как с погодой. И чем сильнее все стремится остаться по-прежнему, тем крупней перемены. Как с физиономией. Судя по этой самой погоде, год вполне мог бы быть 1891-м. Вообще география (и в частности, география европейская) оставляет истории мало вариантов. У страны, особенно крупной, их только два. Либо она -- сильная, либо -- слабая. Рис. 1: Россия. Рис. 2: Германия. На протяжении почти целого столетия первая из них стремилась быть большой и сильной (какой ценой -- не важно). Теперь настал ее черед слабеть: к 2000-му году она окажется там же, где была в 1900-м, и примерно с тем же самым периметром. Там же окажется и Германия. (Наконец-то до потомков Вотана дошло, что, загнав соседей в долги, завоевываешь их надежней и менее дорогостоящим способом, нежели военными действиями.) Чем крупней перемены, тем более всЈ по-прежнему. И все же время по погоде не определишь. Физиономии в этом смысле лучше. Чем больше они стараются сохраниться, тем больше меняются. Рис. 1: Мисс Тейлор. Рис. 2: Ваша собственная. Итак, лето 1991 года. Август. Как отличить зеркало от ежедневной газеты?

      III

      Вот, кстати, и газетка со скромной штрейкбрехерской родословной. Точнее, это -- "литературка" по кличке "Лондонское книжное обозрение", появившаяся на свет пару лет назад, когда лондонская "Таймс" и ее "Литературное приложение" несколько месяцев бастовали. Чтобы не лишать публику литературных новостей и прелестей либерального мироощущения, было создано "ЛКО", которое, судя по всему, имело успех. В конечном итоге выпуск "Таймс" с ее "ЛПТ" возобновился, но "ЛКО" тоже осталось на плаву -- что свидетельствует не столь о растущем многообразии читательских вкусов, сколь о вялотекущем популяционном взрыве. Поскольку я знаю, человек не выписывает обе эти газеты, если только он не издатель. В значительной степени это вопрос бюджета, но также и амплитуды внимания, или -- просто лояльности. Я, например, и сам не знаю, какой из этих трех факторов -- хочется верить, что последний -- помешал мне купить свежий номер "ЛКО" в небольшом книжном магазине в Бельсайз-парке, куда мы с моей юной подругой забрели по дороге в кино. Бюджетные соображения, равно как и способность к концентрации (хотя в последнее время ее состояние меня сильно пугает) можно сразу исключить: новейший выпуск "ЛКО" во всем своем великолепии красовался на прилавке, а на обложке была изображена увеличенная в размерах почтовая марка, явно отечественного происхождения. С тех пор, как мне исполнилось 12 лет, подобные вещи задерживают мой взор автоматически. На марке, в свою очередь, был изображен человек в очках, с аккуратным серебристым пробором. Сверху и снизу шел текст, набранный модной нынче в этих краях кириллицей: "Советский разведчик Ким Филби (1912--1988)". Он был и впрямь похож на Алека Гиннесса и, может, немножко на Тревора Хауэрда. Я полез было в карман достать ассигнацию, поглядел в глаза дружелюбному юноше-продавцу и уже настроил голосовые связки на цивильное "Будьте добры, пожалуйста...", но потом повернулся на 90 градусов и вышел на улицу. Я хочу подчеркнуть, что сделано это было без излишней поспешности -- я успел кивнуть парню за прилавком (мол, передумал) и тем же кивком пригласить за собой свою юную подругу.

      IV

      Чтобы убить время до начала сеанса, мы зашли в ближайшее кафе. "Что с тобой?" -- спросила моя юная боевая подруга, когда мы сели за столик. "Ты выглядишь, как...". Я ее не прерывал. Я знал, что со мной, и мне было даже любопытно, на что это похоже со стороны. "Ты выглядишь, как... Ты смотришь... вбок, -- продолжала она неуверенно, запинаясь, поскольку английский для нее тоже не родной. -- Точно ты не можешь больше прямо смотреть на мир, не можешь смотреть миру в глаза, -- наконец выговорила она. -- Что-то в этом роде", -- добавила она на всякий случай, чтобы застраховать себя от ошибки. Ну да, подумал я, для других мы всегда реальнее, чем для самих себя, и наоборот. Ибо зачем мы здесь, если не как объект наблюдения? Если со стороны "это" выглядит именно таким образом, значит, дела мои -- как, вероятно, и большей части человечества -- не так уж плохи. Ибо на самом деле меня сильно тошнило, к горлу подступила волна рвоты. Но даже если реакция эта была естественна, меня поразила ее интенсивность. "Что случилось? -- переспросила моя юная подруга. -- Что с тобой?" А теперь, дорогой читатель, после наших попыток установить личность автора и время действия, теперь не мешало бы выяснить, какова его аудитория. Помнишь ли ты, дорогой читатель, кто такой был Ким Филби и что он натворил? Если да, значит тебе под пятьдесят и значит, в каком-то смысле, тебе уже пора выходить. Следовательно, все, что ты тут услышишь, окажется для тебя не слишком существенным -- и еще менее утешительным. Игра твоя сыграна, дальше ехать некуда; все это ничего уже для тебя не изменит. С другой стороны, если ты никогда не слышал про Кима Филби, значит тебе тридцать или около, вся жизнь впереди, и всЈ это -- древняя история, от которой тебе ни пользы, ни радости -- разве что ты любитель шпионских сюжетов. Ну и..? Ну и что же в связи с этим делать автору? Тем более что до сих пор неизвестно, кто он такой. Может ли бесплотный разум рассчитывать на реальную аудиторию? Я думаю, вряд ли, -- и еще я думаю: наплевать!

      V

      В общем, мы застаем нашего автора на исходе двадцатого века и со скверным привкусом во рту. Чего, впрочем, и следует ожидать, ежели рту за пятьдесят. Но давай, дорогой читатель, прекратим умничать друг с другом, давай перейдем к делу. Ким Филби был англичанин, и он был шпион. Он работал в Британской разведывательной службе -- в М-15 или в М-16, или и там и там -- какая разница и кому охота разбираться во всех этих нюансах и акронимах, -- но работал он на русских. Пользуясь профессиональным жаргоном, он был "крот" -- хотя жаргоном этим злоупотреблять мы не будем. Я не любитель шпионских историй, не поклонник этого жанра, и никогда им не был. Ни в свои тридцать, ни даже в пятьдесят. И сейчас объясню, почему. Во-первых, шпионаж обеспечивает хороший сюжет, но редко -- сносную прозу. Вообще нынешний расцвет шпионского жанра -- это побочный продукт модернизма с его упором на фактуру, в результате которого литература практически на всех европейских языках стала абсолютно бессюжетной; это вызвало реакцию -- неизбежную, но, за редкими исключениями, столь же третьесортную. Однако, дорогой читатель, эстетические возражения вряд ли для тебя столь уж существенны, не правда ли? Что само по себе определяет время не менее точно, чем календарь или популярная газета. Давай тогда обратимся к этике -- в этом деле, судя по всему, всякий -- знаток. Я, например, всегда считают шпионаж наиболее смрадным из всех видов человеческой деятельности -- наверное, прежде всего оттого, что рос я в стране, содействие интересам которой было для ее уроженцев немыслимо. Для этого и вправду нужно было быть иностранцем. Поэтому-то, наверное, страна так гордилась своими мусорами, попутчиками и тайными агентами, увековечивая их всеми мыслимыми средствами, почто вые марки, мемориальные доски и памятники включая. О, все эти Рихарды Зорге, Пабло Неруды, Хьюлеты Джонсоны и прочая, вся эта макулатура нашей юности! О, все эти фильмы, снятые в Эстонии или Латвии (ради "западного" антуража)! Иностранная фамилия и неоновая вывеска "Hotel" (всегда вертикально, никогда -- горизонтально), иногда -- скрип тормозов машины чешского производства. Задача заключалась не столько в стремлении к правдоподобию и созданию напряжения, сколько в утверждении правоты системы посредством описания подвигов, совершаемых ради нее за ее пределами. То вам сцена в баре с небольшим джаз-бандом, что-то лабающим в уголке, то -- блондинка в хрустящей, оттенка консервной банки, парчовой юбке и с приличным носом, положительно не славянским по форме. Существовали также у нас и два-три актера, достаточно костлявых и длинных, но упор всегда был на благородный орлиный нос. Немецкая фамилия шпиона звучала лучше, чем французская, французская -- лучше, чем испанская, испанская -- чем итальянская (не могу, как ни стараюсь, припомнить ни одного итальянца, шпионившего на СССР. Понтекорво?) Англичане, конечно, были -- экстракласс, но большая редкость. Так или иначе, попыток изобразить английские пейзажи или уличные сцены на экране не было, поскольку у нас не существовало машин с правосторонним управлением. Славное было время! Но я отвлекся.

      VI

      Кого занимает, кто в какой стране вырос и повлияло ли это на его отношение к шпионажу! Тем хуже, если повлияло, поскольку лишило его возможного источника развлечения -- пусть не самого изысканного свойства, но все-таки развлечения. В свете того, что нас окружает, не говоря уже о том, что ожидает впереди, это почти непростительно. Тоска по действию -- мать кинематографа. А если кому-то шпионы и впрямь отвратительны, то остается ведь еще охота на шпионов -- занятие столь же захватывающее, сколь и добродетельное. Что дурного в легкой паранойе, в небольшой дозе явно выраженной шизофрении? Возможно, в том, как они отображаются в популярных романах и видеолентах, есть некая узнаваемость, а стало быть, и психотерапевтическая ценность? И что есть любое отвращение, в том числе и отвращение к шпионам, если не скрытый невроз, отзвук какой-то детской травмы? Сначала -- терапия, после -- этика.

      VII

      Лицо Кима Филби на почтовой марке. Лицо покойного мистера Филби, эсквайра, из Брайтона (Сассекс) или Велвин-Гардена (Хартфорд) или Амбалы (Индия) -- да откуда угодно. Лицо англичанина, служившего Советскому Союзу. Грезы макулатуры, ставшие былью. Наверное, генеральское звание, если такие пустяки занимали покойника; наверное, высокие награды, может быть -- Герой Советского Союза. Хотя на взятом для портрета на марке снимке ничего этого нет. Здесь он в штатском, как ходил почти всю жизнь: темный пиджак и галстук. Медали и эполеты хранились для алой бархатной подушечки, для похорон с воинскими почестями, если у него таковые были. Думаю, что были, при его-то хозяев любви к совсекретным обрядам. Много лун назад в отзыве на книгу об одном его кореше для "ЛПТ" я написал, что ввиду заслуг перед советским государством этого стареющего натурализованного москвича следует похоронить в кремлевской стене. Я вспоминаю об этом здесь, потому что мне сказали, что он был одним из редких подписчиков "ЛПТ" в Москве. Дни свои, однако, он кончил, по-моему, на протестантском кладбище -- его хозяева оказались поборниками добропорядочности, хотя бы посмертно. (Занимайся этим правительство Ее Величества, оно вряд ли справилось бы со своей задачей лучше.) И теперь меня немножко мучают угрызения. Я представляю себе, как его хоронят, в том самом пиджаке и галстуке, которые изображены на марке, в этом маскарадном наряде (а может, это была униформа?) -- в смерти, как в жизни. Наверное, он оставил какие-то инструкции на сей случай, хотя и не мог быть до конца уверен, что они будут выполнены. Интересно, были или не были? И что он хотел, чтоб было начертано на камне? Может, строчка из английских стихов? Например: "И смерть не восторжествует"? Или предпочел голые факты: "Советский разведчик Ким Филби (1912--1988)"? И хотел ли он это дать кириллицей?

      VIII

      Вернемся к скрытому неврозу и детской травме, к терапии и этике. Когда мне было 24 года, я увлекся одной девушкой, и чрезвычайно. Она была чуть меня старше, и через какое-то время я начал ощущать, что что-то не так. Я чуял, что она обманывает меня, а может, даже и изменяет. Выяснилось, конечно, что я волновался не зря; но это было позже. Тогда же у меня просто возникли подозрения, и как-то вечером я решил ее выследить. Я спрятался в подворотне напротив ее дома и ждал там примерно час. А когда она возникла из полутемного подъезда, я двинулся за ней и прошел несколько кварталов. Я был напряжен и испытывал некое прежде незнакомое возбуждение. В то же самое время я ощущал некую скуку, поскольку более или менее представлял себе, какое меня ждет открытие. Возбуждение нарастало с каждым шагом, с каждым уклончивым движением; скука же оставалась на прежнем уровне. Когда она повернула к реке, возбуждение достигло пика -- и тут я остановился, повернулся и вошел в ближайшее кафе. Потом я сваливал вину за прерванное преследование на свою леность и задним числом корил себя, особенно в свете (точнее, во мраке) развязки этого романа; я был Актеоном, преследуемым псами запоздалых сожалений. Истина, однако, была куда менее невинна, но и более занятна. Подлинная причина, почему я остановился, заключалась в том, что я вдруг осознал характер своего возбуждения. Это была радость охотника, преследующего добычу. Другими словами, в этом было нечто атавистическое, первобытное. Это осознание не имело ничего общего с этикой, угрызениями, табу и тому подобным. Меня нимало не смущало, что я поставил свою девушку в положенье добычи. Просто я наотрез отказывался быть охотником. Вопрос темперамента, не так ли? Может быть. Возможно, будь мир разделен по принципу четырех темпераментов, или, по крайней мере, сведись он к четырем темпераментами обусловленным политическим партиям, он стал бы несколько лучше? Тем не менее, я полагаю, что внутреннее нежелание превращаться в охотника, способность осознать и обуздать охотничий импульс связаны с чем-то более глубинным, нежели темперамент, воспитание, нравственные ценности, приобретенные знания, вероисповедание или индивидуальные представления о чести. Они связаны со степенью индивидуальной эволюции, с эволюцией нашего вида вообще, с достижением того ее этапа, когда назад вернуться ты уже неспособен. И шпионы вызывают отвращение не столько тем, что их ступень на эволюционной лесенке низка, но тем, что предательство заставляет вас сделать шаг вниз.

      IX

      Если все это кажется тебе, дорогой читатель, окольной похвальбой автора собственными добродетелями -- будь по-твоему. Добродетель, в конце концов, -- вовсе не синоним способности к выживанию -- в отличие от двуличия. Но ведь ты согласишься, любезный читатель, не правда ли, что между любовью и предательством существует определенная иерархия. Тебе также известно, что именно первое кончается вторым, а не наоборот. И, хуже того, ты знаешь, что последнее долговечнее первого. Так что хвастаться тут особенно нечем, даже если ты околдован и одурманен, правда? И если человек не дарвинист, если он хранит верность Кювье, то это потому, что низшие организмы жизнеспособней сложных. Пример -- мох или водоросли. Я понимаю, что вторгаюсь в чужие пределы. Я просто пытаюсь сказать, что для развитого организма двуличие, в худшем случае, есть один из вариантов поведения, тогда как для низшего это способ выжить. В этом смысле шпион выбирает стать шпионом не более чем ящерица -- свою пигментацию: просто ничего другого им не дано. В конце концов, двуличие -- это форма мимикрии, т. е. тот максимум, на который данное конкретное животное способно. С этим соображением можно было бы поспорить, если бы шпионы шпионили ради денег, но лучшие из них делают это из-за убеждений. В этой деятельности их подстегивает возбуждение, а лучше сказать -- инстинкт, не сдерживаемый скукой. Ибо скука мешает инстинкту. Скука -- признак высокоразвитого вида, признак цивилизации, если угодно.

      X

      Кто бы ни был человек, отдавший приказ выпустить эту марку, он вне всякого сомнения, хотел этим что-то заявить. В особенности учитывая нынешний политический климат, потепление в отношениях между Востоком и Западом и проч. Наверняка решение это было принято наверху, в священных кремлевских палатах, поскольку Министерство иностранных дел наверняка всеми силами этому противилось, не говоря уже про Министерство финансов -- какие они там ни на есть. Руку, тебя кормящую, не кусаешь. Или -- кусаешь? Да, кусаешь, если у тебя зубы Комитета государственной безопасности, того самого КГБ, который, во-первых, по размерам больше обоих этих министерств вместе взятых -- и не только по числу сотрудников, но и по месту, занимаемому им в сознании и подсознании как власть предержащих, так и вовсе ее лишенных. А когда ты таких размеров, можно укусить любую руку и даже, если угодно, горло. Причем сделать это можно по нескольким причинам. Из тщеславия -- напомнить торжествующему Западу о своем существовании. Или по инерции: ты давно привык кусать эту самую руку. Или же от ностальгии по старым добрым временам, когда диета твоя была насыщена вражеским протеином, поступавшим в избытке в виде твоих соотечественников. И все же, при всей монструозности гебешного аппетита, за идеей выпустить эту марку видится некое конкретное лицо -- начальник Управления или, возможно, его заместитель, или же скромный -- не выше капитана -- сотрудник, которому пришла в голову эта мысль. Может быть, он просто всегда благоговел перед Филби; или просто хотел получить повышение у себя в отделе; или, наоборот, уже собирался в отставку по возрасту и, как многие люди своего поколения, искренно верил в дидактическую силу почтовой марки. Ни одно из этих предположений не противоречит остальным. Все эти вещи -- тщеславие, инерция, ностальгия, благоговение, карьеризм, наивность -- вполне совместимы, и мозг среднего сотрудника КГБ в качестве их вместилища, где все это смешивается, ничуть не хуже любого другого, включая компьютер. Что удивительно в истории с этой маркой, так это быстрота, с которой ее выпустили -- всего через два года после кончины г-на Филби. Башмаки его, равно как и перчатки, которых он, говорят, почти не снимал из-за псориаза, не успели еще, так сказать, остыть. На выпуск марки в любой стране уходит уйма времени, и обычно этому предшествует национальное признание значимости персонажа. Даже если исключить это условие (в конце концов, он был тайным агентом), все равно темпы изготовления этой марки поразительны, учитывая обилие бюрократических преград, которые ей теоретически нужно было преодолеть. Но ей, очевидно, ничего такого преодолевать не пришлось; ее в срочном порядке запустили в производство. Что порождает ощущение, что за этим клочком бумаги в четыре квадратных сантиметра стоит чья-то инициатива, чья-то индивидуальная воля. И ты задумываешься: что стояло за этой волей? И ты понимаешь, что кто-то хотел этим что-то заявить. И заявить urbi et orbi. И, как часть этого orbi, пытаешься представить: что же именно?

      XI

      Ответ: нечто злорадное и угрожающее; то есть нечто весьма провинциальное. Любое начинание, боюсь, оценивается по его результатам. Данная марка обрекает покойного г-на Филби на последнее бесчестье, на последнее унижение. Она провозглашает этого британца русской собственностью, и не в духовном смысле (в этом ничего незаурядного не было бы), но именно в физическом, телесном. Разумеется, Филби сам напросился. Он шпионил на Советский Союз добрую четверть века. Потом еще четверть века жил в Советском Союзе и тоже не предавался праздности. Вдобавок он там и умер и был погребен в российской земле. Марка эта по сути есть его надгробие. Кроме всего прочего, не нужно исключать и возможность того, что посмертное с ним обхождение хозяев пришлось бы ему по вкусу -- он был достаточно недалек, и секретность -- постель тщеславия. Возможно, он даже одобрил бы идею такой марки (если вообще не сам ее подал). И все равно в этом ощущается некое насилие -- более извращенное, нежели осквернение могилы, -- насилие над природой. В конце концов, он был британцем, а британцам не впервой умирать в чужих краях. Отвратительность этой марки -- в собственническом ощущении: как будто бы земля, поглотившая покойника, с удовольствием облизывая губы, произносит: "Он мой". Или -- облизывая марку.

      XII

      Вот что хотел заявить (и заявил) этот скромный сотрудник КГБ (а может, их было несколько) и что либеральная литературная газета со скромным штрейкбрехерским прошлым сочла столь забавным. Ладно, примем, так сказать, к сведению. Как на это реагировать -- и реагировать ли вообще? Может, следует попытаться эксгумировать эти нечестивые останки и вывезти их в Британию? Может, обратиться к советскому правительству с петицией или предложить ему крупную сумму? Или, может, почтовое управление Ее Величества должно выпустить антимарку с текстом типа: "Английский предатель Ким Филби (1912--1988)" -- по-английски, разумеется, а потом посмотреть, перепечатает ли ее какая-нибудь газета в России? Должны ли мы попытаться вырвать самую идею этого человека, вопреки ему самому, из коллективного сознания его хозяев? И кто вообще эти "мы", дорогой читатель, обеспечивающие твоего автора такими риторическими удобствами? Нет, ничего подобного сделать нельзя, да и не нужно. Филби -- там, где ему положено: телом и духом. Да погниет в мире. Но вот что кто-нибудь -- и я подчеркиваю именно "кто-нибудь" -- сделать должен, это лишить вышеупомянутое коллективное сознание права на обладание этой смрадной реликвией, лишить его того внутреннего комфорта, которым, как оно полагает, оно наслаждается. И сделать это совсем нетрудно. Ибо, вопреки себе, Ким Филби не был их собственностью. И взглянув на то, где мы сегодня оказались, и особенно где оказалась Россия, мы увидим, что, несмотря на все усердие, изобретательность, тяжкий труд, ухлопанные деньги и убитое время, предприятие Филби потерпело крах. Будь он даже английским двойным агентом, он не мог бы нанести больший ущерб той системе, усилению которой в действительности он пытался способствовать. Но двойной ли, тройной ли -- он всегда был английский агент, до мозга костей, ибо конечный итог его столь незаурядных усилий -- острое чувство тщетности. Тщетность -- это так по-английски. А теперь -- о вещах повеселее.

      XIII

      В тех немногих романах про шпионов, которые я прочел мальчишкой, роль почтовой марки была столь же велика, сколь предмет сей бывает мал, и по важности уступала только разорванной пополам фотографии, появление второй половины которой часто определяло развязку. На клейкой стороне марки в этих романах шпионы корябали -- или помещали на микрофильме -- секретные сведения для хозяев -- или наоборот. Марка с Филби есть, таким образом, как бы синтез этого пополам разорванного персонажа с принципом "средство информации тождественно информации", и уже потому она -- коллекционный экземпляр. К этому можно добавить, что у собирателей выше всего ценятся марки, выпущенные политически или географически эфемерными территориями -- недолговечными или прекратившими существование государствами, невзрачными владениями и клочками земли (в детстве, помню, самой желанной была марка острова Питкэрн -- английской, кстати, колонии в южной части Тихого океана). Так что, если следовать этой филателистической логике, то выпуск марки с Филби -- это как бы голос из будущего, СССР поджидающего. Так или иначе, в его будущем есть нечто такое, что, в лице КГБ, на это напрашивается. Похоже, что мы живем в замечательное для филателистов время, и не только в этом смысле. Можно было бы даже поговорить о филателистической справедливости -- говорится же о поэтической вольности! Ибо полстолетия назад, когда воины КГБ депортировали жителей балтийских государств, оккупированных Советским Союзом, положившим конец их существованию, как раз филателистами завершался список социальных категорий, подлежащих упразднению. (Вообще-то последними в списке шли эсперантисты, филателисты были на предпоследнем месте. Если память мне не изменяет, всего там было шестьдесят четыре такие категории. Список начинался с лидеров и активистов политических партий, за ними шли университетские профессора, журналисты, учителя, бизнесмены и т. д. К списку прилагались подробные инструкции, как нужно отделять кормильца от семейства, детей от матери и так далее, вплоть до конкретных фраз типа: "А папа пошел на вокзал набрать кипятку". Все это было весьма толково продумано -- и подписано генералом КГБ Серовым. Я видел этот документ собственными глазами; предназначался он для применения в Литве.) Может быть, отсюда и берет исток вера уходящего в отставку офицера в дидактическую силу почтовой марки. Что ж, ничто так не радует усталый взгляд бесстрастного наблюдателя, как зрелище круга, который замкнулся.

      XIV

      Не будем, однако, пренебрегать дидактической силой почтовой марки. Эта, по крайней мере, наверное, была выпущена в целях воодушевления нынешних и будущих сотрудников КГБ; вероятно, среди кадровых офицеров она распространялась бесплатно (скромная служебная льгота). Что касается только начинающих, то вполне можно себе представить, что она производит сильное впечатление на новобранцев. Организация эта придает огромное значение наглядному материалу и иконографии, и наблюдательность ее заслуженно славится своей вездесущностью, не говоря о всеядности. Когда дело касается решения дидактических задач, в особенности в собственных рядах, эта организация не останавливается перед расходами. Когда Олег Пеньковский -- сотрудник ГРУ, который в 1960-х годах выдал советские военные тайны англичанам, был наконец схвачен (по крайней мере, так мне рассказывали), его казнь снималась на кинопленку. Привязанного к носилкам Пеньковского ввозят в камеру московского городского крематория. Один служащий открывает дверь топки, а двое других начинают заталкивать носилки вместе с содержимым в ревущий огонь; языки пламени уже лижут пятки вопящего благим матом человека. В этот момент голос в громкоговорителе требует прервать процедуру, потому что по расписанию данная пятиминутка отведена для другого тела. Вопящего, связанного Пеньковского откатывают в сторону; появляется другое тело и после короткой церемонии закатывается в печь. Снова раздается голос из громкоговорителя: теперь действительно очередь Пеньковского, и его отправляют в огонь. Сценка небольшая, но сильная. Посильнее всякого Беккета, укрепляет мораль и при этом незабываема: обжигает память, как клеймо. Или -- как марка: для внутренней корреспонденции. В четырех стенах. И за семью замками.

      XV

      Прежде чем перейти к веселым вещам всерьез, позволь мне, любезный читатель, заметить следующее. Есть разница между пользой от поздней оглядки и от достаточно долгой жизни, когда узнаЈшь, какая у орла решка. Нет, речь идет не о скидке -- ровно наоборот; большая часть положений, выдвигаемых твоим автором, обусловлена его жизнью, и если они не верны, значит, он прожил эту жизнь, по крайней мере, отчасти, впустую. Но даже если они верны, все равно остается один вопрос. Имеет ли он право осуждать людей, которых больше нет, которые -- в проигрыше? У пережившего своего оппонента возникает ощущение принадлежности к торжествующему большинству: дескать, ты-то умеешь играть в карты. Не пытаешься ли ты таким образом придать закону обратную силу? Не судишь ли ты несчастных мудил по кодексу совести, чуждому им и их временам? Меня это, честно говоря, не беспокоит -- по трем причинам. Во-первых, потому что Ким Филби отдал концы в зрелом 76-летнем возрасте; в данный момент, когда я пишу эти строки, в этой игре я все еще от него отстаю на 26 лет, и шансы его догнать в моем случае весьма туманны. Во-вторых, все то, во что он верил всю свою жизнь -- предположительно, до самого ее конца, -- для меня было полной хернЈй по крайней мере с 16-летнего возраста, хотя проку от моей дальновидности было и есть не много. В-третьих, потому что низость человеческого сердца и пошлость человеческого разума никогда не иссякают с кончиной их наиболее ярких выразителей. Но вот от чего я должен публично отказаться, так это от каких бы то ни было претензий на компетентность в той области, в которую сейчас забрел. Я уже сказал, что я не поклонник шпионов. Про жизнь Филби, например, я знаю только голый костяк, и то не точно. Я никогда не читал его биографию, ни по-английски, ни по-русски, и не думаю, что когда-нибудь прочту. Из всех возможностей, у человека имеющихся, он выбрал наиболее тавтологическую: предать одну группу людей -- другой. Этот сюжет не заслуживает изучения -- для него достаточно и интуиции. Кроме того, я не слишком хорошо помню даты, хотя обычно стараюсь их выверить. Так что на этом этапе читатель должен для себя решить, хочет он дальше следовать за этим сюжетом или нет. Я, безусловно, хочу и буду. Наверное, мне нужно было бы объявить все последующее фантазией. Но это не так.

      XVI

      Надцатого мартобря тысяча девятьсот вездесят мятого года в Бруклине агенты ФБР арестовали советского шпиона. В небольшой квартирке, заваленной фотоаппаратурой, на полу, усеянном микрофильмами, стоял невысокий пожилой мужчина с крысиными глазками, орлиным профилем и лысеющим лбом; при этом у него деловито двигался кадык: только что проглотил кусочек бумаги с некоей сверхсекретной информацией. Никакого иного сопротивления он не оказывал. Вместо этого он гордо заявил: "Я полковник Красной Армии Рудольф Абель и требую, чтобы со мною обращались как с таковым, в соответствии с Женевской конвенцией". Надо ли говорить, что газеты от этого просто зашлись -- и в Штатах и вообще везде. Полковника судили, дали ему астрономический срок и заперли -- если память мне не изменяет, в Синг-Синге. Там он, в основном, играл в бильярд. В тысяча девятьсот сисьдесят старом или около того его обменяли на пропускном пункте в Берлине на Гэри Пауэрса -- неудачливого пилота, который в последний раз попал в газеты всего пару лет назад, когда он опять разбился -- на сей раз около Лос-Анджелеса, в вертолете, и на сей раз навсегда. Рудольф Абель вернулся в Москву, ушел в отставку и жил без всякой шумихи, не считая того, что стал самой страшной бильярдной акулой в Москве и ее окрестностях. Он умер в тысяча девятьсот немилесятом и был похоронен с ограниченными воинскими почестями на московском Новодевичьем кладбище. Марку с его портретом не выпустили. Или -- выпустили? Я мог и проморгать. Или же ее проморгала английская литературная газета со скромным штрейкбрехерским прошлым. Может, он не наработал на марку: что такое четыре года в Синг-Синге по сравнению с делом всей жизни? К тому же он был не иностранец, а всего только рядовой перемещенный соотечественник. Так или иначе, марки Рудольфу Абелю не досталось -- только надгробие.

      XVII

      Но что же мы читаем на этом надгробии? Мы читаем: "Вилли Фишер, известный также под именем Рудольф Абель, 1903--1971" (разумеется, кириллицей). Для марки текст, пожалуй, длинноват -- но не для нас. (Ах, милый читатель, ты только взгляни, чего у нас тут только нет: шпионы, марки, кладбища, надгробия! Подожди, то ли еще будет: поэты, художники, политические убийства, эмигранты, арабские шейхи, пули, кинжалы, угнанные автомобили и опять марки!) Но -- ближе к делу. Жили-были однажды -- в 1936--38 гг. в Испании -- два человека, Вилли Фишер и Рудольф Абель. Они были коллегами и близкими друзьями. Настолько близкими, что остальные служащие той же конторы звали их "Фишерабель". Не подумай дурного, дорогой читатель, -- просто они были неразлучны, отчасти из-за работы, которую выполняли. Просто напарники. Трудились они там на благо советской разведки, в отделе, ведавшем грязной стороной дела во время гражданской войны в Испании. Это та сторона, на которой изрешеченные пулями тела находят за много километров от линии фронта. Как бы там ни было, руководил конторой некто по фамилии Орлов, заведовавший перед испанской войной из кабинета в советском посольстве в столице Франции всей советской сетью контрразведки в Западной Европе. Им мы займемся позже -- или, как знать, может, это он займется нами. Пока что скажем только, что Орлов был очень близок с Фишерабелем. Не так близок, как они друг с другом, но близок. Опять же -- ничего дурного, поскольку Орлов был женат. Просто он был начальником, а Фишерабель -- его правой и левой рукой одновременно. Обе, как я сказал, грязные.

      XVIII

      Но жизнь несправедлива и разлучает даже лучших друзей. В 1939 году гражданская война в Испании кончается, и пути Фишерабеля и Орлова расходятся. Они покидают мадридский отель "Насьональ", откуда от начала до конца осуществлялось руководство этой операцией, садятся -- кто в самолет, кто на пароход, а кто и на подводную лодку, которая везет испанский золотой запас, отданный Советам Хуаном Негрином -- министром финансов республиканского правительства, и разъезжаются в разные сторо ны. Орлов растворяется в воздухе. Фишерабель возвращаются в Москву и продолжают работать на то же учреждение -- сочиняют отчеты, натаскивают новобранцев -- т. е. делают все то, что делают полевые офицеры, уйдя с поля битвы. В 1940 году Рудольфа Абеля переводят на Дальний Восток, к монгольской границе, где в этот момент назревает конфликт; он делает неверный шаг, и его убивают. Потом начинается вторая мировая война. Все годы войны Вилли Фишер живет в Москве, натаскивает новобранцев -- на этот раз, вероятно, с большим удовольствием, поскольку немецкий для него родной благодаря отцу, но в целом чувствует, что жизнь проходит стороной, что его обходят с повышениями, что он стареет. Это безрадостное положение вещей прерывается только в тысяча девятьсот шорох письмом, когда внезапно его извлекают из нафталина и дают новое задание. "К такому заданию, -- загадочно говорит он накануне отъезда одному из своих бывших подручных еще с испанских времен, -- к такому заданию вся жизнь сотрудника -- только подготовка". После чего он отбывает. В следующий раз приятели слышат о нем X лет спустя, когда, взятый ФБР в этой самой бруклинской квартире, старина Вилли запел: "Я полковник Красной Армии Рудольф Абель, и я требую..."

      XIX

      Из массы доступных нам добродетелей терпение, дорогой читатель, знаменито тем, что вознаграждается чаще прочих. Более того, терпение есть неотъемлемая часть всякой добродетели. Что есть добродетель без терпения? Просто хороший характер. Но в определенных видах деятельности это не окупается. Более того, оказывается смертельно опасным. Определенный род деятельности требует терпения -- дьявольского терпения. Может быть, именно из-за того, что в определенном роде деятельности терпение -- это единственная осязаемая добродетель, лица, деятельностью этой занимающиеся, так на нем зависают. Поэтому потерпи, любезный читатель. Считай, что ты -- "крот".

      XX

      Стон гитары, звук выстрела в полутемной аллее. Место действия: Испания, незадолго до окончания гражданской войны (кончающейся, разумеется, не из-за нерадивости Орловских сотрудников, но в Москве многие вещи, вероятно, видятся иначе). В этот вечер Орлова вызывают на встречу с неким официальным лицом из Москвы на борту корабля, ставшего на якорь в Барселоне. Как руководитель советской разведывательной сети в Испании Орлов подотчетен только -- и непосредственно -- секретариату Сталина. Он чует ловушку и бежит. Т. е. хватает жену, спускается на лифте в вестибюль и просит портье вызвать такси. Кадр. Панорама зазубренных Пиренеев, рев двухмоторного аэроплана. Кадр. Утром в Париже; звуки аккордеона, панорама -- ну, скажем, площади Согласия. Кадр. Кабинет в советском посольстве на рю де Варенн. Усы Джугашвили над распахнутой настежь дверью сейфа "Мослер"; крахмальный рукав с запонками и рука, торопливо запихивающая в саквояж французские банкноты и документы. Кадр. Затемнение.

      XXI

      Увы, никаких крупных планов. В сцене исчезновения Орлова таковых не было. И все же, если достаточно пристально всматриваться в темный экран, можно различить письмо. Письмо адресовано Сталину и говорится в нем нечто в том духе, что он, Орлов, порывает с безбожным коммунизмом и его отвратительной и преступной системой, что он с женой выбрал свободу, и если хоть один волос упадет с головы их стариков-родителей, остающихся в тисках этой системы, то он, Орлов, расколется и вывалит urbi et orbi весь совсекретный товар, ему известный. Письмо вкладывается в конверт с адресом то ли редакции "Ле Монд", то ли "Фигаро". Адрес, так или иначе, парижский. Перо снова ныряет в чернильницу: еще одно письмо. На этот раз -- Троцкому. Написано в нем примерно следующее: я, нижеподписавшийся, -- русский негоциант, только что через Сибирь бежавший из Советского Союза в Японию, и совершенно случайно в московской гостинице я подслу шал разговор в соседнем номере. Речь шла о покушении на Вашу жизнь, и через щель в двери я даже сумел разглядеть предполагаемого убийцу. Это высокий молодой человек, который прекрасно говорит по-испански. Считаю своим долгом Вас предупредить. Письмо подписано вымышленным именем, но Дон Левин -- биограф и исследователь Троцкого -- достоверно установил, что автор -- Орлов, и, если я не ошибаюсь, Орлов лично ему это подтвердил. На конверте -- почтовый штамп Нагасаки, а адресовано оно в Мехико. Однако оно тоже попадает в местные газетки (La Prensa Latina? El Pais?), поскольку Троцкий, едва оправившийся от второго покушения (во время которого его американского секретаря убил впоследствии всемирно знаменитый художник-монументалист Давид Альфаро Сикейрос при содействии впоследствии всемирно знаменитого поэта и даже Нобелевского лауреата Пабло Неруды), регулярно передает в печать все угрозы и предостережения, которые он получает. И Орлову это известно, хотя бы потому что вот уже три года ему приходится просматривать кипы периодики на испанском. Ну, например, за кофе. В холле "Насьоналя", например, или у себя в люксе на шестом этаже.

      XXII

      Где он обычно принимал самых разных посетителей. В том числе, Рамона Меркадера, третьего -- и справившегося с задачей -- убийцу Троцкого. Который был попросту подчиненным Орлова, так же как и Фишерабель, и работал в той же самой конторе. Так что если бы Орлов действительно хотел предупредить Троцкого, он мог бы рассказать ему про Рамона Меркадера намного больше, а не только что тот -- молодой, высокий, красивый и прекрасно говорит по-испански. Однако не Троцкий был поводом для второго письма: поводом для второго письма было первое письмо, адресованное Сталину. Точности ради, скажем так: письмо Сталину, напечатанное в газете "Ле Монд", было обращено к Западу, тогда как письмо Троцкому, хотя отправлено оно было именно на Запад -- в западное полушарие, -- было обращено к Востоку. Цель первого из них заключалась в том, чтобы обеспечить Орлову приличную репутацию за границей, предпочтительно в кругах, связанных с разведкой. Второе было предназначено для своих, чтобы показать ребятам в московской штаб-квартире, что он не болтает лишнего, хотя и мог бы -- например, про Меркадера. Так что они -- ребята -- могут доделать дело с Троцким, если им так хочется. (Им захотелось, но слез в связи с этим мы лить не станем, поскольку Троцкий, утопивший в крови Кронштадтское восстание -- единственную подлинную русскую революцию, которая когда-либо имела место, -- был ничуть не лучше, чем то исчадье ада, которое отдало приказ его прикончить. В конце концов, Сталин был оппортунист. Троцкий был идеолог. От одной мысли, что они могли бы поменяться местами, кидает в пот.) Более того, если бы всплыло, что он был автором второго письма (как и всплыло в ходе исследований Дона Левина), это только укрепило бы репутацию Орлова как истинного антисталиниста. Каковым он вовсе не был. У него не было ни идеологических, ни каких-либо иных расхождений со Сталиным. Он просто бежал, спасая свою драгоценную для него шкуру, и на ходу кинул псам кость, чтоб было что грызть. И пару десятилетий они ее грызли.

      XXIII

      Затемнение. Сейчас пойдут титры. Десять лет назад русское эмигрантское издательство во Франции выпустило книгу под названием "Охотник вверх ногами". Название это вызывает в воображении "загадочную картинку", в которой нужно отыскать скрытые фигуры -- охотника, зайцев, крестьян, птиц и т. д. Автор книги -- Виктор Хенкин. Он был тем самым подручным Вилли Фишера в старые добрые испанские времена, и книга его посвящена главным образом Фишерабелю, хотя по существу это -- автобиография. Некоторые детали про Орлова тоже заимствованы оттуда. Книга должна была бы стать бестселлером уже хотя бы потому, что осведомленные лица на более длинном из двух берегов Атлантики по-прежнему считали, что взяли Рудольфа Абеля. Так же точно, как они все еще верили, что Орлов, в свое время к ним перешедший, действительно работал на эту сторону Атлантики, награды которой горделиво красуются у него на груди на одном из редких снимков Орлова в книге, с помпой изданной в Штатах через много лет после его смерти (умер он в 1972 году). С книгой Хенкина никакой помпы не было. Когда американский издатель попытался заключить на нее контракт, он уперся в стенку авторского права. Еще был какой-то негромкий скандал, обвинения в плагиате в связи с французским и немецким изданиями, дело дошло до суда и, насколько я знаю, Хенкин проиграл. Теперь он работает на мюнхенской радиостанции, которая вещает на Россию -- почти что зеркальное отражение того, чем он занимаются долгие годы на московском радио, вещая по-французски. А может быть, он уже на пенсии. Российский эмигрант со слишком пестрой биографией... Ненадежный человек, видимо -- параноик... Живет прошлым, скверный характер... По крайней мере, теперь он свободен, теперь у него нормальные документы. Он может отправиться на Лионский вокзал, сесть на поезд и, как пятьдесят лет назад, проведя ночь в вагоне, прибыть наутро в Мадрид, город его юности и приключений. Стоит лишь пересечь широкую привокзальную площадь, и он окажется перед входом в "Насьональ" -- он может его найти с закрытыми глазами. Так же, с закрытыми глазами, он может войти в вестибюль отеля, где пятьдесят лет назад кишели Орловы, Фишеры, Абели. Хемингуэи, Филби, Орвеллы, Меркадеры, Мальро, Негрины, Эренбурги и светила поменьше, вроде него самого, -- все те персонажи, которые на данный момент уже приняли участие в нашем повествовании или которым мы обязаны своими сведениями. Однако раскрой он глаза, он обнаружил бы, что "Насьональ" закрыт. Закрыт он, если верить одним -- молодежи в особенности -- вот уже десять лет; если верить другим -- уже скоро пятьдесят. Судя по всему, ни молодежь, ни старики не знают, кто платит за него налог на недвижимость; но может, в Испании все вообще делается по-другому.

      XXIV

      А чтобы ты, дорогой читатель, не подумал, что мы забыли про Кима Филби, давай извлечем его из этой толпы в вестибюле "Насьоналя" и спросим его, что он тут поделывает. "Пресса, знаете ли, -- услышим мы в ответ. -- Репортаж с поля боя". Попробуем выяснить, на чьей он стороне, и представим на минутку, что он ответит честно. "В данный момент меняю стороны. Инструкции". И, возможно, легким движением подбородка укажет на шестой этаж "Насьоналя". Ибо я на сто процентов убежден, что именно Орлов в 1937 году или около того в Мадриде велел ему сменить свою песню в "Тайме" с республиканской на франкистскую, для вящего камуфляжа. Если, как принято считать, идея была в том, чтобы превратить Филби в мину замедленного действия в sancta sanctorum британской разведки, окраска его должна была стать профашистской. Не то чтобы Орлов предвидел, чем кончится испанский спектакль (хотя какие-то предчувствия у него могли быть), -- просто он предполагал или даже знал, что Филби нужно приберечь на будущее. А полагать или знать это Орлов мог только при условии, что он имел доступ к досье Филби, которое к этому времени накопилось у русских (завербован он был в 1933 году), или же был причастен к самой его вербовке. Первое несомненно, второе -- возможно. Так или иначе, Орлов знал Филби лично, что он и пытался довести до сознания незадачливого сотрудника ФБР, который с ним беседовал в 1944 году, по-моему, в Айове, где Орлов обретался после того как иммигрировал в Соединенные Штаты из Канады. В этот момент, судя по всему, Орлов был готов расколоться, но малый из ФБР не обратил внимания на упоминание о каком-то заике-англичанине, работавшем на Советский Союз, каковой, ко всему прочему, был тогда американским союзником. Орлов не стал особенно настаивать, и Ким Филби дослужился до почтовой марки.

      XXV

      Со всеми этими данными в полной сохранности в так и не расколовшемся гиппоталамусе, с одной стороны, и с парой напечатанных романов, напичканных безликой детективной жвачкой, правда, русского образца, с другой, Орлов, несомненно, представлял некоторый интерес для только что образованного в конце 40-х гг. ЦРУ. Понятия не имею, милый читатель, кто сделал первый шаг: я не занимался изучением ни биографии Орлова, ни печатных о нем материалов. Не мое это дело. Я даже не детектив-любитель -- просто собираю на досуге все эти обрывки в нечто единое, и не из любопытства даже, а чтобы заглушить приступ сильного отвращения, вызванного видом заглавной страницы вышеупомянутой литературной газеты. Стало быть -- автотерапия, и какая разница, каковы источники, лишь бы действовало. Как бы там ни было, кто бы ни сделал первый шаг, Орлов, судя по всему, с начала 1950-х гг. сотрудничал с ЦРУ. Штатно или внештатно -- трудно сказать, но, судя по наградам и косвенным свидетельствам в его последующих худ. произведениях, предположение это имеет основания. Скорее всего, агентство это держало его в роли советника; в наши дни такой сотрудник называется консультантом. Интересно, конечно, знали ли московские коллеги о его новой работе. Полагая -- ради блага Орлова, -- что сам он их об этом не уведомил, ибо это было бы самоубийством, и что проникнуть в новорожденное учреждение -- хотя бы по определению -- им не удалось, москвичи оставались в неведении. Тем не менее, основания считать, что Орлов жив и здоров, у них были -- хотя бы как честолюбивый автор. Поскольку в течение двадцати лет про него не было никаких новостей, они могли сомневаться. А когда сомневаешься, воображение рисует самые мрачные картины. При определенном роде занятий это только естественно. Вполне возможно, что им захотелось проверить свои опасения.

      XXVI

      И для этого у них был подходящий инструмент. Вот они и извлекли его из нафталина и доставили в нужную точку. Тем не менее, они не торопились. То есть не торопились, пока не наступил тысяча девятьсот вездесят мятый. И тут они вдруг заспешили. И надцатого мартобря, в Бруклине, Вилли Фишер дает этим самым малым из ФБР себя арестовать и заявляет urbi et orbi: "Я -- Рудольф Абель". И пресса в Штатах и во всех других местах от этого просто заходится. И Орлов молчит, как рыба. Видно, ему неохота встречаться со старым приятелем.

      XXVII

      Что же такого необычного случилось в тысяча девятьсот вездесят мятом, спросите вы, и почему вдруг срочно понадобилось проверять содержание орловского гиппоталамуса? Даже если он еще не раскололся, разве оно не устарело и не утратило какую бы то ни было ценность? И кто сказал, что обязательно нужно встречаться со старыми приятелями? А теперь, дорогой читатель, приготовься выслушать бредовые соображения. Теперь-то мы тебе докажем по-настоящему, что не забыли свой сюжет. Сейчас в котле закипит: мы топим чистой нефтью.

      XXVIII

      Вопреки популярной демонологии, внешняя политика Советского Союза с самого его возникновения всегда была оппортунистической. Это слово я употребляю в буквальном, а не в уничижительном значении. Оппортунизм -- это суть любой иностранной политики, вне зависимости от степени уверенности в себе данного государства. Означает он использование возможностей -- объективно присутствующих, мнимых или созданных. На протяжении большей части прискорбной своей истории Советский Союз оставался весьма неуверенным в себе субъектом, травмированным обстоятельствами собственного рождения, и поведение его по отношению к окружающему миру колебалось между настороженностью и враждебностью. (Лучше всех в этих параметрах чувствовал себя Молотов, сталинский министр иностранных дел). В результате Советский Союз позволял себе пользоваться лишь объективно существующими возможностями. Которыми он наиболее явно и воспользовался в 1939 году, захватив балтийские государства и пол-Польши, предложенные Сталину Гитлером, а также в заключительный период второй мировой войны, когда он завладел Восточной Европой. Что касается возможностей мнимых (поход на Варшаву в 1928 году, испанская авантюра 1936--39 гг. и финская кампания 1940 года), то Советский Союз дорого заплатил за эти полеты фантазии (хотя в случае с Испанией и получил возмещение в форме испанского национального золотого запаса). Первым за это поплатился Генеральный штаб, почти целиком обезглавленный к 1941 году. И все же, как я подозреваю, самое тяжелое последствие этих фантазий заключалось в том, что беспомощность Красной Армии, проявленная в борьбе с горсткой финских соединений, сделала одолевавшее Гитлера искушение напасть на Россию непреодолимым. Реальной расплатой за удовольствия, связанные с мнимыми возможностями, оказалось число дивизий, вовлеченных в операцию "Барбаросса".

      XXIX

      Победа не вызвала заметных изменений в советской внешней политике, поскольку военные трофеи не в состоянии были покрыть гигантских человеческих и промышленных потерь, понесенных в ходе войны. Масштабы разрушений были беспрецедентными; основным лозунгом после войны стало восстановление страны. Осуществлялось оно, в основном, за счет техники, вывозимой с покоренных территорий и устанавливаемой в СССР. Политика эта приносила моральное удовлетворение, но промышленному прогрессу не способствовала. Страна оставалась второстепенной, если не третьестепенной державой; единственным, что оправдывало ее претензии на величие была ее физическая величина и размер военной машины. При всей внушительности и оснащенности этой машины по последнему (или предпоследнему) слову техники, утешение, которое страна могла в ней почерпнуть, было по существу вариантом нарциссизма, учитывая суммарную мощь ее предполагамых противников и появление ядерного оружия. Если что и потерпело поражение в схватке с этой машиной, так это внешняя политика Советского Союза: по сути, ее принципы диктовались его легионами. К этому Клаузевицу наизнанку нужно добавить нараставшую косность государственного аппарата, замиравшему от ужаса при мысли о личной ответственности и проникнутому убеждением, что первое и последнее слово во всех вопросах и, в первую очередь, в вопросах внешней политики, принадлежит Сталину. В этой атмосфере дипломатические инициативы были немыслимы, не говоря уже о попытках создания новых возможностей. Кроме того, различие между созданной и мнимой возможностями порою не вполне очевидно. Чтобы отличить одну от другой, нужен аналитик, знакомый с динамикой хорошо развитой экономики (накоплением ресурсов, избыточным производством и т. п.). Если такого опыта у вас нет, одну из них легко принять за другую. А его как раз в середине 1950-х годов Советскому Союзу недоставало. Сегодня тоже.

      XXX

      И тем не менее, в конце 50-х годов Советский Союз предпринимает нечто поразительное, нечто, заставляющее предположить, что со смертью Сталина (1953) советская внешняя политика оживает. После Суэцкого провала (осень 1956) Советский Союз предпринимает необычайно продуманный и весьма последовательный рывок в направлении восточного Средиземноморья и Северной Африки. Инициатива эта столь же внезапна, сколь и успешна. Как теперь, задним числом, очевидно, целью ее было установление контроля над Ближним Востоком, а если конкретнее, над его нефтеносными районами. Логика этого маневра -- простая и вполне марксистская: тот, кто контролирует энергетические ресурсы, контролирует и производство. Другими словами, замысел сводится к тому, чтобы поставить западные демократии на колени. Как это осуществить, непосредственно ли -- за счет посылки войск в этот район, или же чужими руками (за счет поддержки местных арабских режимов и превращения их в просоветские), это вопрос обстоятельств и организации; ясно, что чужие руки -- предпочтительнее. И поначалу этот план срабатывает: несколько арабских стран становятся на просоветские позиции, и столь стремительно, что можно подумать, будто эти страны созрели для коммунистической идеологии или, по крайней мере, привыкли к подобной проблематике. Это было не так. Считанные коммунистические ячейки, возникшие в Египте при короле Фаруке, были, например, начисто уничтожены Насером, а их члены оказались в тюрьмах или на виселице. В прочих мусульманских стра нах к востоку и к западу от Каира имел (и имеет) место еще больший дефицит марксизма: культура Священной Книги не терпит других книг, в особенности сочиненных евреем. Тем не менее, первые советские шаги в этом районе оказались успешными, что объяснить можно только тем, что наш новоприбывший воспользовался какой-то агентурной сетью внутри этих стран, обеспечившей ему доступ в них практически во все слои общества. Сеть эта не могла быть германского происхождения (даже в Египте), потому что Рейнхард Гелен, послевоенный глава западногерманской разведки, в конце 40-х годов запродал на корню свои сейфы с их содержимым Соединенным Штатам. Не могла она быть и французской -- французское присутствие в этом районе всегда было незначительным, и агентура отличалась фанатичной преданностью Франции. Остается местный пробританский элемент, видимо, получавший инструкции -- в вакууме, оставшемся после ухода высшей расы, -- от какого-нибудь местного резидента, обретавшегося, скажем, в Бейруте. Ностальгия, если угодно; надежда на возврат Империи. Так или иначе, отнюдь не новизна русского варианта неверных была причиной того, что в 1950-х гг. этот район чуть было не достался Советскому Союзу. Причиной была созданная возможность.

      XXXI

      Представьте себе этот проект на чертежной доске в Москве тридцать пять или сорок лет назад. В нем написано: на Ближнем Востоке с уходом англичан образовался вакуум. Заполните его. Оказывайте поддержку новым арабским лидерам -- либо поодиночке, либо сведя их в какую-нибудь конфедерацию -- например, в Объединенную Арабскую Республику или Лигу. Дайте им оружие, дайте им все, что они захотят. Загоните их в долги. Скажите им, что они смогут с вами расплатиться, вздув цены на нефть. Скажите, что они могут действовать без оглядки, что вы всегда их поддержите и что у вас -- боеголовки. В кратчайший срок Запад кричит караул, арабы богатеют, а вы контролируете арабов. Вы командуете парадом, как и подобает первой в мире стране социализма. Что же касается самого первого шага, здесь все уже на мази. Вы чудно найдете общий язык с этими ребятами -- они тоже не любят евреев.

      XXXII

      И представьте себе, что проект этот придуман не вами. Ибо это просто исключено. Чтобы это придумать, нужно знать этот мир до мельчайших подробностей. Нужно знать, кто там -- кто, к чему клонит тот или этот шейх или полковник, его родословную и подноготную. В Москве и ее окрестностях обладающих подобного рода данными нет. Кроме того, нужно разбираться в таких вещах, как государственные доходы от добычи нефти, колебания рынка, курс акций, ежегодная потребность той или иной индустриальной демократии в неочищенной нефти, тоннаж танкеров, тарифы на перевозки и все прочее. У вас нет штатной единицы, знакомой с подобными вещами, да и внештатной нет тоже. И даже если представить себе, что такой человек существует -- марксист-начетчик и книжный червь с допуском в спецхран для чтения западной периодики, -- даже если бы такой человек существовал и составил бы подобный проект, ему потребовался бы минимум крестный в составе Политбюро, чтоб проект этот оказался на вашей чертежной доске. Что обеспечило бы крестному этому значительное преимущество, чего остальные члены Политбюро не потерпели бы ни секунды. И, наконец, этот проект не мог бы прийти в голову русскому человеку хотя бы уже потому, что у России и у самой есть нефть -- и в избытке. А то, что разбазариваешь, не рассматриваешь как источник энергии. Возникни этот проект в России, белого света он бы не увидел. Слишком уж близко к воображаемой возможности. Но основная причина того, что проект оказался у вас на рабочем столе, как раз в том, что он не имеет ничего общего с отечественным воображением. Одного этого достаточно, чтобы характеризовать его как возможность созданную. Ибо он пришел извне, и его главная притягательная сила -- в заграничности. Для членов Политбюро в 1950-х гг. проект этот был, как джинсы для ихних отпрысков. Он им очень понравился. Тем не менее, они решили проверить ярлычок. И у них был способ.

      XXXIII

      А пока они там проверяют ярлычок, дорогой читатель, вот тебе чистые -- без авторского вмешательства -- факты. Гарольд Адриан Расселл Филби, которого приятели в Англии и особенно в России звали "Ким" (в России это прозвище ассоциаций с Киплингом не вызывало, будучи популярным -- особенно в 1930-х годах -- нововведением в советских святцах в качестве акронима "Коммунистического Интернационала Молодежи"), родился в Амбале, в Индии, в -- как справедливо утверждает та самая марка -- 1912 году. Его отец -- Гарри Сент-Джон Филби, выдающийся английский арабист и путешественник, обратившийся впоследствии в мусульманство, был советником короля Ибн Сауда (угадайте, какой страны!). Малыш поступил в Вестминстер, а потом в Тринити-колледж в Кембридже, где изучал историю и экономику и был членом студенческого братства "Апостолы". После Кембриджа он работал внештатным сотрудником нескольких лондонских газет, в этом качестве в 1937 году отправился в Испанию освещать гражданскую войну и через некоторое время был взят в "Таймс", став ее военным корреспондентом. Вот, вкратце, что было известно об этом 26-летнем молодом человеке к 1940 году, когда его взяли на службу в "М-16" -- отдел контрразведки легендарной британской Интеллидженс Сервис, где ему поручили вести дела, связанные с антикоммунистическим контршпионажем. По-видимому, по его собственной просьбе. За годы войны он быстро продвигается по службе, получает назначение в Стамбул и в 1946 году становится во главе отделения контрразведки по Советскому Союзу. Это высокая должность, но уже через три года он ее оставляет, поскольку его назначают первым секретарем в посольство Великобритании в Вашингтоне -- то есть он становится главным связующим звеном между Интеллидженс Сервис и ЦРУ; в этом последнем, среди прочего, он становится близким другом Джеймса Энглтона -- главы отдела контрразведки ЦРУ. В целом -- великолепная карьера. За заслуги во время войны он произведен в Кавалеры Ордена Британской Империи, пользуется глубоким уважением в британском министерстве иностранных дел и в журналистской среде; предполагается, что он вскоре станет во главе Интеллидженс Сервис. Вот, вкратце, что было известно коллегам и начальству об этом 39-летнем мужчине в 1951 году, когда происходит нечто непредвиденное. Двое его старых приятелей еще по кембриджским временам -- Гай Берджесс и Дональд Маклейн -- оказываются советскими шпионами и сбегают в Советский Союз. Хуже то, что в головах осведомленных лиц по обе стороны Атлантики мелькает подозрение, что предупредил их об опасности Филби. Начинается расследование, доказательств нет, сомнения остаются, и его просят уйти в отставку. Жизнь несправедлива, и самые лучшие друзья могут подвести человека под монастырь. Так решили многие, в том числе в министерстве иностранных дел. Филби возвращается к журналистской деятельности -- в конце концов, ему чуть больше сорока, -- расследование, однако, продолжается. Есть же люди, которые никогда не унимаются! Но в 1955 году Гарольд Макмиллан, тогдашний министр иностранных дел Великобритании, в заявлении, зачитанном в Палате Общин, полностью освобождает Филби от подозрений в каких-либо неблаговидных поступках. Обеленный таким образом Филби, с подернутого легкой дымкой грусти благословения министерства иностранных дел, становится корреспондентом "Экономиста" и "Обзервера" в Бейруте, куда и отплывает в 1956-м, чтобы уже никогда больше не увидеть белых скал Сассекса.

      XXXIV

      Проходит три года, и московские товарищи в восхищении прищелкивают языком над представленным проектом. Но все равно они хотят проверить ярлычок. Ибо то, что -- безупречная репутация для одних, огненные буквы на стене -- для других. Они догадываются, что британцы не обнаружили компромата на данного англичанина, потому что доискивались его у англичан; они были обречены, ибо занимались тавтологией. Потому что задача "крота" -- перехитрить своих. Что же касается русского конца, то, даже получи они к нему доступ, что крайне маловероятно, -- они бы все равно ничего не узнали. Настоящее имя "крота", особенно "крота", пробравшегося столь высоко, неизвестно даже офицеру, ведущему его досье: в лучшем случае, это будет кодовая кличка или просто набор цифр. Только это и сможет вам рассказать самый осведомленный перебежчик, не говоря уже о том, что перебежит он прямо в объятия отдела контрразведки Интеллидженс Сервис, и угадайте, кто возглавляет этот отдел! Существуют только два человека, которые, возможно, знают имя "крота": это нынешний советский руководитель контрразведки (а так высоко никакой британец никогда забраться не мог) и офицер-контрразведчик, который когда-то "крота" завербовал. Сержант по определению старше своего новобранца, и поскольку речь идет о 1950-х годах, сержант этот или уже умер или действительно руководит всей советской контрразведкой. Скорее всего, однако, он мертв, ибо нет лучше способа сохранить секреты новобранца, нежели сержанта убрав. И потом, в 1933 году, когда кембриджского выпускника завербовали (в возрасте 21 года), секретность не была такой тотальной, как сейчас, в 1950-х, когда мы занимаемся проверкой ярлыка, и старый бравый -- нет, мертвый -- сержант мог что-нибудь сболтнуть своему тогдашнему шефу (которого, скорее всего, тоже уже нет -- чистки аппарата в 1930-х тоже проводились не за просто так), или же при вербовке присутствовал какой-нибудь свидетель, или сам глупый юный новобранец мог общаться с кем-нибудь, кто потом протух. В конце концов, именно приятели и подвели его под монастырь, хотя было время, когда они исправно доставляли отчеты обо всех делах Англо-Американской комиссии по атомной энергии. Хороши были голуби, да отлетались и дремлют теперь у нас на насесте. Ну, что было, то было и быльем поросло, но если мы хотим осуществить этот проект, нам нужно что-нибудь понадежней, чем заявление Макмиллана (дай ему бог здоровья!) в Палате Общин; нашему человеку нужен стопроцентный иммунитет против любых теноров, что поют оперу. Чтобы никаких сюрпризов, никаких голосов с того света, никаких скелетов в чулане. Так с кем там он общался, пока они не протухли? Где их свидетельства о смерти?

      XXXV

      А Орловского-то свидетельства и нет! И тут Вилли Фишер запевает на весь мир свою арию Абеля. А Орлов не хочет встречаться со старым приятелем. И они понимают, что либо он уже мертв, либо не склонен к самоубийству. И тогда они делают рывок на Ближний Восток -- в Египет, Сирию, Йемен. Ирак, Ливию, -- воспользовавшись созданной возможностью. Они вываливают на арабских лидеров из самолетов и пароходных трюмов лавину своих военных излишков, советников и бог знает чего еще, загоняя их страны в долги. И советники советуют лидерам вздуть цены на нефть, чтобы долги эти выплатить. И лидеры так и поступают: вздувают эти цены -- непомерно и безнаказанно, потому что за ними стоят новые неверные с боеголовками. И Запад празднует труса и кричит "ООН!", но букву "н" уже опускает. И теперь все наши -- верные и неверные -- вместе ненавидят евреев. Все выходит точно так, как предсказал этот мужик.

      XXXVI

      Но жизнь несправедлива, и в один прекрасный день нефтяных подельников одолевает жадность. Они организуют картель под названием ОПЕК и начинают набивать собственные сундуки. Они поприжали-таки Запад, но не ради нас! К тому же они начинают ссориться между собой. Так или иначе, оказываются богаче своих прежних хозяев, не говоря уже про нас. Этого в проекте не предусматривалось. Архитектор нашей ближневосточной политики, сын советника короля Ибн Сауда, к тому же -- обозреватель и экономист, наш великий и нераспознанный -- ну, говоря технически -- секретный агент должен был бы предвидеть такой оборот событий! До сих пор все шло по плану, всЈ, как он обещал, и вдруг -- нате вам! Нет уж, пусть он теперь скажет, что нам делать дальше. В общем, он нужен нам сейчас, здесь, чтоб в любой момент был под рукой. К тому же в Москве ему и безопасней будет, не говоря -- меньше соблазнов. Легче сосредоточиться. Чай, не Бейрут.

      XXXVII

      Что было намного холоднее -- это точно. По крайней мере, для шпиона, который явился с жары. Давно пора! А если посчитать, то ровно через тридцать лет после того, как его завербовали. Что бы это ни значило. Но теперь ему 51 год, и ему приходится начинать новую жизнь. Ну, это не так уж и трудно, поскольку местные ребята из своей при вилегированной кожи лезут вон, чтоб посодействовать. А к тому же в 51 год любая жизнь -- не совсем новая, любая страна -- не совсем чужая. Особенно если ты шпионил на эту страну всю свою сознательную жизнь. И особенно если ты делал это не ради денег, а по убеждению. Так что новое место должно быть тебе знакомо, хотя бы мысленно. Потому что убеждения -- это твой дом, твой главный комфорт; ты копишь всю жизнь, чтоб его обставить. Если окружающий мир нищ и бесцветен, то ты заполняешь этот дом ментальными люстрами и персидскими коврами. Если этот мир был богат фактурой, то декор твой будет ментально черно-белым, с несколькими абстрактными стульями.

      XXXVIII

      И, поскольку, дорогой замученный читатель, мы приближаемся к концу, давай позволим себе чуть-чуть анахронизма. Есть некий тип англичанина, которому милы скудость и бестолковость. Он кивает с удовлетворением, когда застревает лифт или когда одного ребенка порют за проделки другого. Он узнаЈт халтуру и разгильдяйство, как узнают родственников. Он узнаЈт себя в обшарпанных шатких перилах, в сырых гостиничных простынях, в неопрятных деревьях покрытого сажей окна, в плохом табаке, в вонючем вагоне опоздавшего поезда, в бюрократических препонах, в лени и нерешительности,в бессильных пожатиях плеч, конечно же, в дурносидящем саржевом пиджаке, в сером цвете. Поэтому он любит Россию -- в основном, на расстоянии, поскольку не может себе позволить туда отправиться, разве что ближе к старости, в 50 или 60, после ухода на пенсию. И он готов на многое, чтобы помочь России -- своей бестолковой, но чувственной, задушевной России, России из "Доктора Живаго" (фильма, не романа), куда двадцатый век не въехал еще на своих протекторах марки "Гуд-йер", где детство его все еще продолжается. Он не хочет, чтобы его Россия стала американкой. Он хочет, чтобы она оставалась пылкой и неуклюжей, в коричневых шерстяных чулках с широкими розовыми подвязками (ради бога, никакого нейлона, никаких колготок!). Это -- его эквивалент тех ребят с рабочих окраин, которые не брезгуют легким приработком и за которыми его старые кембриджские приятели будут охотиться по лондонским пабам до конца своих дней. Но он -- не "голубой", он -- "натурал"; для него это -- Россия; либо Германия или Австрия.

      XXXIX

      И если в России -- коммунизм, тем лучше. Особенно если на дворе -- 1933 год и о Германии не может быть и речи. И если кто-то с легким акцентом предлагает тебе поработать на Россию, и тебе 21 год, то ты говоришь "да", потому что это настолько отличается от всего вокруг, и в этом есть момент подрыва устоев. Если школа чему- нибудь и учит, то это принадлежности к группе: к партии или к клубу, на худой конец; созданию ячейки. И компартия -- это вариант "Апостолов", нечто вроде студенческого братства, -- к тому же она и проповедует братство. И вообще ты берешь пример с приятелей, а у них слова "мировой пролетариат" вызывают в воображении образ не брезгающих приработком ребят с рабочих окраин, но в крупном масштабе. И через какое-то время ты опять слышишь тот самый легкий акцент, тебя просят выполнить задание -- ничего серьезного, но с легким душком. И ты его выполняешь, и теперь у обладателя акцента есть на тебя компромат. Ежели он не дурак, то в следующий раз, когда он тебя попросит об услуге, он не заговорит про мировой пролетариат, он упомянет Россию. Потому что ради, скажем, Индии ты не станешь этого делать, хотя Индия, реально говоря, это ведь тоже часть мира и уж тем более -- пролетариата. Пятьдесят лет назад социальные грезы были все еще этноцентрическими, и шпионы -- тоже. Так что еще чуть-чуть Чехова на твою долю, еще немного Толстого в переводе Констанс Гарнетт -- в поезде, по дороге в Испанию, потому что -- пришла пора. А с ней -- и место. Подающий надежды малый может отведать здесь этого братства с его кровью, вшами, надеждами, отчаянием, поражением, апатией. Но вместо этого он болтается в вестибюле "Насьоналя", потом встречается с каким-то подонком наверху, и ему говорят (несомненно, к его тайному облегчению), что он должен сменить колер -- во имя высшего блага он должен поменять ориентацию. Так подающая надежды вещь узнаЈт о "большой схеме", alias -- будущем.
      В следующий раз, когда он слышит легкий акцент, он знает, что это -- голос из будущего. Акцент немножко иной, потому что предыдущему его обладателю уже перерезали горло ради будущей безопасности нашей подающей надежды вещи, и если у обладателя горла была, например, подружка, то она тоже уже получила свои двадцать пять лет и долбит вечную мерзлоту на русском Дальнем Востоке, на величественном снежном фоне, не влезающем в кадр будущего "Живаго". Однако когда этот голос из будущего снова раздается у тебя над ухом, начинается война, Россия теперь -- союзник, и Интеллидженс Сервис хочет, чтобы ты внес свою лепту в военные усилия. На тебя как бы надвигается -- своим ходом и явно -- эта самая "большая схема", и ты просишься на работу, связанную с Россией. И поскольку ты -- джентльмен, тебя на эту работу радушно берут старшие джентльмены, хотя таковыми их можно назвать только по тому, какую из двух возможных дверей они толкают в уборной. Но и это не наверняка.

      XL

      Итак, ты знаешь страну, в которой оказываешься тридцать лет спустя, в зрелом возрасте 51 года. Полон энергии, конечно, но лучшее -- позади. Ну, погодите, белые скалы Сассекса! Ну, погоди, проклятый остров! И весь Pax Britannica! Вы еще поплатитесь за то, что загубили такую блестящую карьеру и выставили умного человека пастись на травке в апогее его подъема! Умный человек знает, как сквитаться с империей: с помощью другой империи. (И вместе им не сойтись.) И тут "большая схема" сильно разрастается. Не зуб за зуб, а всю челюсть! Как знать, возможно, самое большое удовлетворение любому шпиону приносит мысль о том, что он играет роль Рока, что он держит в руках все нити. Или -- их перерезает. Он стремится уподобиться Клото или же Арахне. Deus in machina, работающей на бензине (он, наверное, даже не осознал иронии, когда обосновался в Мазутном переулке -- по крайней мере, на первых порах). Но будь ты бог или черт, установить контроль над нефтяными промыслами -- игра покрупнее, чем передавать русским секреты британской разведки. В любом случае, в Лондоне и выдавать-то больше практически нечего, а в здешней игре -- ставки гигантские. На кон поставлен весь миропорядок. И кто бы ни выиграл, это будет его победа! Не зря же он -- экономист и обозреватель -- читал "Капитал" и "Семь столпов мудрости". Не говоря уже о том, что победит все равно Россия, ибо чего можно ждать от демократий? Никакой решимости. Представьте себе Россию -- его неприбранную Россию, в коричневых шерстяных чулках с розовыми подвязками, в роли хозяина планеты -- и не только благодаря ядерным боеголовкам или баллистическим ракетам; представьте ее, задушевную и ленивую, со всеми доходами от нефти Арабского полуострова под подушкой -- сомневающуюся, чеховскую, иррациональную! Она была бы гораздо более хорошим хозяином (нет, любящей хозяйкой!) мира, нежели его собственный картезианский Запад, который так легко одурачить (и он сам тому прекрасный пример). А в худшем случае, ежели победителем станет не Россия, а какой-нибудь араб -- шейх или диктатор, это его тоже устраивает. И вообще папа гордился бы им, если бы все досталось Саудовской Аравии.

      XLI

      Ей-то все и досталось -- почти целиком. Во всяком случае, такая большая доля, что марку эту должна была бы выпустить Саудовская Аравия, а не Россия. Ну, может, еще и выпустит. Или Ирак, или Иран. Кто завладеет монополией на нефть, тот и должен эту марку выпустить. Ах, мусульмане, мусульмане! Где бы они сейчас были, если бы не советская внешняя политика 1960-х и 1970-х годов, то есть если бы не покойный мистер Филби? Представьте на минуту, что они не могут купить "Калашникова", не говоря о ракетной установке. Не попасть бы им на первую полосу, их бы не взяли даже как фон для верблюдов с сигаретной пачки... Но жизнь несправедлива и облагодетельствованные не помнят своих благодетелей, -- как, впрочем, и жертвы -- своих мучителей. А может, и не надо. Может, лучше истокам добра и зла оставаться затерянными во мраке -- и зла особенно. Какая разница, чем окутан лик божества: теорией диалектического материализма или чалмой Пророка? Сумеем ли мы их отличить друг от друга? В конечном счете, между вишневым садом и тривиальным песком нет иерархии; это вопрос вкуса -- и только. Как у людей, так и у денег. Деньги, судя по всему, лишены индивидуального сознания и выигрыш поэтому отправляется в пустыню просто из чувства родства с принципом множества. Вообще, как и определенный тип англичанина, деньги тяготеют к востоку -- хотя бы только потому, что эта часть света гуще заселена. Тайный агент, таким образом, -- только первая ласточка, предвестник крупного банка. И если он селится там, на востоке, и совершенно ассимилируется посредством местного ли спиртного или любящей девы, что в этом плохого? Разве вернулись в ковчег голуби? Эх, дорогой читатель, представь себе письмо, отправленное сегодня или в недалеком будущем из Москвы в Эр-Рияд. Как ты думаешь, что будет в этом письме? Поздравление с днем рождения, планы на лето, новости или весть о смерти близких, жалобы по поводу холодного климата? Нет, скорее что-нибудь насчет денег. Например, просьба о финансовой помощи братьям-мусульманам, живущим на сов. территории. И скорей всего оно будет написано по-английски, это письмо, и не удостоится перлюстрации. Может быть, взглянув на обратный адрес, почтмейстер приподнимет полумесяц своей брови, прикрытой традиционным головным убором, но после недолгого колебания бросит конверт в соответствующий ящик; а на конверте -- марка с портретом Филби.

      XLII

      "Мрачновато", -- кивает головой изможденный читатель. Но разве ход вещей не привел бы нас в ту же самую точку даже и без содействия нашего друга-англичанина? Конечно, привел бы, если учесть так называемую динамику современного мира, то есть демографический взрыв и промышленные аппетиты Запада. Этих двух факторов было бы уже достаточно; в третьем нет никакой нужды, не говоря уже о чьих-то индивидуальных усилиях. В лучшем случае, наш друг-англичанин сформулировал то, что витало в воздухе, а точней, валялось под ногами. В остальном никакой роли он не сыграл. Раньше или позже это должно было случиться, с Кимом или без Кима, с Россией или без России. Ну, может быть, без России на это ушло бы чуть больше времени, ну и что с того? Личность не играет роли, все дело в экономике, так? В этом смысле, даже если личность и существует, по сути ее как бы и нет. Немного отдает солипсизмом, но на марксистский лад, и наш друг-англичанин первым бы оценил эту мысль. В конце концов, историческая необходимость была его девизом, его кредо, его главным возражением на уколы совести. И, в конце концов, при всех профессиональных опасностях определенного вида деятельности, вера в неминуемый триумф дела, которому ты служишь, это надежная ставка, не так ли? (А если это дело победит при твоей жизни, а?) Так или иначе, с точки зрения исторической необходимости, наш друг был лишним, в лучшем случае -- тавтологией. Или страховкой. Ибо целью истории было сделать арабов богатыми, Запад -- бедным, а Россию оставить болтаться между небом и землей. Вот что гласит своим чистым бельканто необходимости графа "итого", и кто такой наш автор, чтобы с этим спорить? Грош, стало быть, цена ощущению исторической миссии нашего приятеля; но и автору за взлет его воображения причитается не больше. И вообще, каковы его источники?

      XLIII

      "Источники!" -- презрительно передергивает плечами автор. Кому нужны источники? Разве можно верить источникам? С каких это пор? Отдает ли себе читатель отчет, во что он себя вовлекает, заподозрив автора в ошибке или, тем паче, доказав ее? А ты не боишься, дорогой читатель, что успешное опровержение небольшой теории, выдвинутой твоим автором, приведет тебя к неизбежному заключению, что темно-коричневая субстанция, в которой ты в сегодняшнем мире сидишь по самые ноздри -- имманентна, предопределена свыше или, по меньшей мере, ниспослана Матерью-Природой? Зачем тебе это нужно? Между тем автор стремится избавить тебя от этих тревог, доказывая, что вышеупомянутая субстанция -- дело рук человеческих. В этом смысле автор твой -- истинный гуманист. Нет, дорогой читатель, не нужны тебе источники. Ни истоки, ни притоки в виде показаний перебежчиков, ни даже элект ронные осадки, выпадающие прямо в руки с усеянных спутниками небес. В нашем варианте потока тебе нужно только устье, вернее -- уста, а за ними -- море с подведенной итоговой чертой горизонта. Впрочем, это ты уже видел.

      XLIV

      Никто, однако, не знает будущего. И менее всего -- те, кто верят в исторический детерминизм. После них идут шпионы и журналисты. Может, как раз по этой причине первые часто выступают под маской вторых. Разумеется, если речь идет о будущем, любое занятие будет хорошей "легендой". Но все равно сбор информации побивает все другие формы деятельности, потому что любая единица информации, в том числе секретная, есть порождение прошлого; почти что по определению, информация имеет дело со свершившимся фактом. Будь то новая бомба, запланированное вторжение или перемена политического курса, узнать можно только о том, что уже произошло, что уже имеет место. Парадокс шпионажа заключается в том, что чем больше ты узнаешь о своем противнике, тем больше это тормозит твое собственное развитие, так как знание это принуждает тебя все время пытаться его настигнуть, дабы сорвать его усилия. Заставляя тебя менять первостепенные задачи, он не оставляет тебе свободного времени. Поэтому чем лучше у тебя шпионы, тем в большую зависимость ты впадаешь от того, что от них узнаЈшь. Ты уже не действуешь сам по себе, а только реагируешь. Это обрекает тебя буксовать в прошлом, почти не оставляя доступа к настоящему и начисто закрывая путь в будущее. То есть, в то будущее, которое ты сам бы себе запланировал, не говоря -- создал. Представь себе, что Советский Союз не выкрал бы американские атомные секреты и таким образом в последние сорок лет не имел бы возможности бряцать ядерными боеголовками. Наверняка это была бы совсем другая страна -- возможно, не намного более процветающая, чем сегодня -- по причине идеологии; но, по крайней мере, то фиаско, свидетелями которого мы теперь оказываемся, могло бы произойти значительно раньше. В худшем случае, они могли бы построить жизнеспособный вариант своего социализма. Но когда ты крадешь какую-то вещь, она завладевает тобой или, по крайней мере, твоими способностями. Учитывая усердие нашего английского друга и его приятелей, здесь дело одними способностями не ограничилось: обе руки российских скупщиков были -- и довольно долгое время -- слишком заняты, чтоб строить социализм; они удерживали награбленное. Можно было бы даже сказать, что предавая свою Империю в таких масштабах, эти гаврики на самом деле оказывали этой Империи услугу более существенную, нежели ее самые рьяные знаменосцы. Ибо объем секретной информации, переданной Советам кембриджскими питомцами выпуска 1931 года, заворожил ее получателей до такой степени, что, по крайней мере, свою внешнюю политику они в значительной степени строили в расчете на урожаи с собственных агентурных угодий. То есть сотрудники московского Центра как бы семь дней в неделю непрерывно читали воскресные газеты, вместо того, чтобы вымыть посуду или сводить детей в зоопарк.

      XLV

      Так что, дорогой читатель, нельзя сказать, что всЈ это было напрасно, правда? Хотя ты, наверное, устал от нашего сюжета не меньше, чем сам автор. Давай сошлемся на утомление, откажемся от выводов и обойдемся без недоверия и, тем более, сарказма. Вообще в усложненности мысли нет ничего дурного, если не считать того, что сложность всегда достигается за счет глубины. Давай сядем в твою японскую "тойоту", благо, она потребляет не слишком много арабских нефтепродуктов, и поедем перекусим. В какой ресторан? Китайский? Вьетнамский? Таиландский? Индийский? Мексиканский? Венгерский? Польский? Чем больше мы обделываемся за границей, тем разнообразнее наше меню. Испанский? Греческий? Французский? Итальянский? Может быть, единственное, что было у мертвых шпионов в жизни хорошего, так это то, что у них был выбор. Но вот, как раз когда я пишу эти строки, по радио сообщают, что Советского Союза больше нет. Тогда что ж, в армянский? Узбекский? Казахский? Эстонский? Что-то сегодня нам неохота ужинать дома. Неохота английского.

      XLVI

      Чего так переживать по поводу покойных шпионов? И почему невозможно подавить приступ тошноты, возникающий при виде обложки литературного журнала? Не слишком ли это сильная реакция? Что нового в том, что кто-то верит, будто где-то существует справедливое общество, что в этом старом руссоистском бреде, воплощенном или невоплощенном, -- особенного? Каждая эпоха, каждое поколение имеет право на собственную утопию, в том числе и эпоха Филби. Конечно, способность сохранять верность чепухе в возрасте, когда уже пора брать ссуду на покупку дома (не говоря уже об уходе на пенсию), озадачивает, однако это можно списать на темперамент или на заболевание органического характера. Католик, в особенности плохой католик, может оценить подобные затруднения и, если он писатель, изготовить из этого что-нибудь съедобное -- как, впрочем, и язычник. А может, меня затошнило просто из-за нарушения масштабов, из-за разогнанного изображения столь незначительного предмета, всего лишь марки, в результате чего перфорация приобретает масштаб бельевой бахромы -- платка, наволочки, покрывала, нижней юбки? Может быть, у меня сложности с бахромой на белье? Еще одна детская травма? День был жарким, и на секунду мне почудилось, что марка с журнальной обложки так вот и будет расти и перерастет Бельсайз-парк, Хемпстед, и будет становиться все больше и больше. Словом, галлюцинация. Поэтов-сюрреалистов начитался! Или старуха-сетчатка насмотрелась плакатов с мордами членов Политбюро -- а портрет на марке очень на них смахивает, несмотря на сходство с Алеком Гиннессом и Тренером Хауэрдом. Плюс, конечно, кириллица... Немудрено, что голова пошла кругом. Нет, все было не так. Никаких галлюцинаций не было. Было просто лицо -- из тех лиц, которое не заметил бы, если б не текст, набранный, ко всему прочему, кириллицей. В эту минуту я пожалел, что знаю русский. Я стоял, лихорадочно подыскивая английское слово, чтобы защититься от ощущения личной причастности, излучаемого русскими буквами. Как часто бывает с лингвистическими полукровками, нужное слово не подворачивалось -- поэтому я повернулся и вышел из магазина. Я вспомнил это слово уже на улице, но именно из-за самого этого слова не мог повернуть обратно и купить газету. Слово это было -- "treachery" (предательство).

      XLVII

      Замечательное английское слово, а? Скрипучее, как доска, перекинутая через пропасть. В смысле звукоподражания -- покрепче этики. Это -- акустика табу. Потому что границы племени определяются прежде всего его языком. Если слово тебя не останавливает, значит, не твое это племя. Его гласные и шипящие не порождают инстинктивной реакции, не заставляют нервные клетки дергаться от отвращения, тебя от них не кидает в холодный пот. И значит, владение языком этого племени есть лишь мимикрия. Что, в свою очередь, указывает на твою принадлежность к какому-то другому эволюционному порядку. До -- или если угодно, надлингвистическому -- в отношении языка, в котором есть слово "treachery". Препятствующее внезапному превращению кости в студень. Поскольку эволюция еще не кончилась; она все еще продолжается. "Происхождение видов" -- не конец пути, в лучшем случае -- веха. Поскольку не все люди -- люди. Данная марка -- из серии "Панцирные и моллюски". Мы всЈ еще на дне морском.

      XLVIII

      Марки поддаются увеличению, но не уменьшению. То есть уменьшить можно, но это бессмысленно. Что есть самозащита мелких вещей, если не просто их raison d'etre. И их можно только увеличивать. По крайней мере, если ты работаешь в оформительском отделе литературной газеты со скромным штрейкбрехерским прошлым. "Увеличить", -- говорит редактор, и ты резво маршируешь в лабораторию. Уменьшить нельзя, правда? Просто в голову не придет. В наши дни стоит нажать кнопку -- и вещь увеличится или уменьшится. До натуральных размеров или до размеров вши. Нажми еще раз -- и вошь исчезнет. Вымерла. Нет, редактор просит другого. Он хочет, чтоб в натуральную величину. Крупно. До размеров его воображения, если не его дилеммы. "Выпил бы ты с этим человеком? Пожал бы ему руку?" Старая английская присказка, но теперь это -- шик, с легким оттенком "ретро". Эх, в наши дни нажмешь кнопку -- и болото памяти бурлит и вздыма ется -- от Па-де-Кале до Берингова пролива, от 30-х и до наших дней. Ибо это и есть история для нынешнего деятельного поколения -- для усомнившихся католиков, главных редакторов и тому подобных. Потому что в наши дни всЈ -- шик и всЈ -- "ретро", -- не зря же на дворе fin de siecle. Если день грядущий что и готовит, то счет из банка. На кого б ты сегодня работал, если б ты имел доступ к секретной информации, если б горел желанием бросить вызов своему классу или своей стране? На арабов? На японцев? Чьим агентом, не говоря -- "кротом", ты мог бы стать? Весь мир теперь -- одна деревня; откуда тут взяться преданности либо кровной принадлежности! Нет, теперь уж не предать Европу Азии -- ни, боюсь, наоборот. Прощай, убеждения, прощай, милый старый безбожный коммунизм. Теперь, старик, у тебя есть только ностальгия и "ретро". От модных мешковатых брюк до матово-черного видеомагнитофона, стереосистемы или приборного щитка в машине -- a la вороненая сталь ружейного ствола. Такой теперь пошел радикализм, такой теперь шик -- в Европе, да и в Азии тоже. Так что давай, увеличивай эту вошь образца 1950-х гг., потому что уменьшение лишит тебя личной истории. Чем бы ты без нее был, без крупного предателя, так и не пойманного и не раскаявшегося, -- в твоем прошлом? Просто нулем в налоговой ведомости, отчасти сродни этому старому негодяю, когда он еще получал зарплату в фунтах стерлингов. Валяй, увеличивай! Жалко, нельзя ее сделать объемной! И жалко, что, нажимая кнопку увеличения, ты не знаешь, что меньше чем через три недели вся та вещь, ради которой этот человек старался всю свою жизнь, разлетится на куски.

      XLIX

      Во сне. Нечто среднее между лужайкой и общественным садом в Кенсингтоне, с фонтаном или статуей посредине. В общем, скульптура. Современная, но нечересчур. Абстрактная, с большой дырой в центре и струнами поперек -- как гитара, но менее женственная. Серого цвета. Похожие есть у Барбары Хепуорт. Но сделана из отброшенных мыслей и неоконченных фраз. Вроде кружева. С начертанным на цоколе: "Любимому пауку -- благодарная паутина".

      L

      Стон балалайки, треск атмосферных разрядов. Рука вертит ручку настройки приемника с "глазком". Место действия: Москва, Россия, где-то между 1963 и 1988 годом. Опять балалайка, опять помехи. Потом первые такты "Лиллибулеро" и честный женский голос: "Говорит всемирная служба Би-би-си. Передаем последние известия. Текст читает..." Наверное, ей за тридцать. Чисто вымытое лицо, почти без косметики. Шифоновая блузка. Белая. И кардиган с пуговицами. Скорее всего, бежевый -- чай с молоком. Юбка тонкого сукна до колен. Черная или темно-синяя, как вечернее небо за окном. Или серая, но -- до колен. До колен -- до колен -- до колен. И потом -- комбинация. Охохохохохо... В пустыне взорвали еще один "боинг". Пол Пот, Пном-Пень. Господин -- неуловимая пауза -- Мугабе. До колен. Главное -- с кружевом. Хрупким и узорчатым, вроде иносказания. И с крошечными точками-цветочками. Никогда не видевшими света дня. И поэтому они такие беленькие. Ах, черт! Сианук, Пиночет, Руди Дучке. Чили, Чили, Чили, Чили. Бледные анютины глазки, совершенно задушенные прозрачными колготками из магазина в Ислингтоне. Вот до чего докатился мир. От поэтапного метода, от системы "тряпочка-кожа-резинка-бенц!" до "или-или" колготок. Детант, сигинт, МБР. Новые трюки, только собака состарилась. Для новых, конечно; но и старые забываются. Да, похоже на то... И, скорее всего, здесь и закончишь свои дни. Жалко. Ну, всех не одолеешь. Еще виски, да? "Повторяем краткую сводку..." Да, наверное, свои тридцать, и полная. И вообще пора ужинать. Древен был Мафусаил, но подснежники любил. Древен был Мафусаил... Самое главное в этой жизни -- чтоб паутина пережила паука. Как там у этого -- как его? -- Тютчева! Тютчев его зовут! Как это у него...

      Нам не дано предугадать,
      Как слово наше отзовется,
      И нам сочувствие дается,
      Как нам дается благодать.

      - Dushen'ka! Dushen'ka! Что у нас на ужин? - Ах, дарлинг, я подумала: давай сегодня поужинаем по-английски. Вареное мясо.

      1991

      * Перевод с английского А. Сумеркина, с обширной авторской правкой


Случайное фото

Иосиф Бродский